Ехали долго: виною моя служба. Из Дюссельдорфа в Штуттгарт, затем почти до Зальцбурга. Неторопливо обсуждали особенности и различия церковных построек в Баден-Вюртемберге и в Баварии. К вечеру наконец вкатились в Мюнхен. Странная, особая атмосфера Толстовской библиотеки, хозяйка, Татьяна Константиновна Ершова, с громоздкой зеркальной фотокамерой, без конца полки с книгами вдоль стен. А потом зрительный зал, круглый стол, стаканы с минералкой и – стихи. «Город-текст», сборник, подготовленный к 300-летию Петербурга. Я тоже вставал и говорил что-то отчасти подходящее случаю, что-то о решетке Летнего сада, проросшей под кожу, не без пафоса. И, снова усевшись в кресло, продолжал посматривать на Машу. В платье под горло, до пят, с прохладной рукой и внимательным взглядом без улыбки. «Наша, лениградская…» — подумал я себе положительно, когда нас знакомили перед началом вечера. И теперь вот сидел и дожидался Машиных стихов.

И Маша встала. Первые зубчики строф внятно очертили фон: Охта, Токсово, огоньки… А потом строка вырвалась на волю – и пошла плясать …плетью, вожжой… над головами и вмиг сробевшими глазами слушателей. А Маша читала и плакала. Слезы ползли по щекам, а рифмы бились и сталкивались под скромными сводами скромного мюнхенского дома. Не все, вероятно, заметили: возникла другая реальность. Правильная реальность, где живут один раз, где ничего нельзя исправить и переделать. Где каждое слово весит…

Замолчала. Поаплодировали. И уже утерты слезы, и снова взгляд внимателен и открыт. «Обязательно пошлите мне ваши рассказы, Александр. Вот мой e-mail…» Не послал, чем-то отговорился. Потому что никакой реальности, кроме правильной, — нет. Маша – учитель, Маша – nicht gewordener… doch gewordener друг. Маша – поэт…

                                                 Александр Барсуков,  издатель